Вадим Кожинов «Тютчев»

Глава первая
ОВСТУГ

Где мыслил я и чувствовал впервые…
Овстуг, 1849

  Федор Иванович Тютчев родился 23 ноября (по новому стилю — 5 декабря) 1803 года в селе Овстуг, расположенном у реки Десны, сорока верстами выше города Брянска, входившего тогда в Орловскую губернию. Здесь прошли его детство, отрочество и первые годы юности. Правда, почти каждый год Тютчевы проводили несколько месяцев (обычно зимних) в Москве, которая также сыграла неоценимую роль в становлении поэта. Но все-таки настоящей родиной Тютчева был Овстуг и его окрестности. Здесь, сказал позднее поэт, «мыслил я и чувствовал впервые…».

  Старший современник Тютчева, исключительно высоко им ценимый Иоганн Вольфганг Гёте, оставил нам знаменитый афоризм: «Тот, кто хочет понять поэта, должен идти в страну поэта». Слово «страна» (немецкое «Land») означает в высказывании Гёте ту «землю», «край», «почву», которая имеет решающее значение в человеческом и творческом становлении поэта. И прежде всего нам надо попытаться более или менее ясно представить себе «страну» Тютчева.

  Овстуг расположен в той части, или, вернее, частице России, которая обычно зовется среднерусской полосой. Возьмем карту Европейской России и изберем на ней какую-либо точку в трехстах пятидесяти километрах к югу от Москвы. Ну, скажем, селение Богодухово на реке Неручь — притоке Зуши, впадающей, в свою очередь, в Оку. Если взять это селение в качестве центра некоего круга радиусом 150—200 километров, окажется, что заключенная в таком круге совсем малая часть России (всего каких-нибудь три процента площади ее европейской территории!) породила поистине великую плеяду художников слова, имена которых — Тютчев, Кольцов, А.К. Толстой, Тургенев, Полонский, Фет, Никитин, Лев Толстой, Лесков, Бунин, Пришвин, Есенин…

  Всех их часто называют «певцами русской природы». Но это только одна сторона их творчества. Можно утверждать, что каждый из перечисленных художников слова — сознательно или бессознательно — стремился прямо и непосредственно воплотить эстетически положительные качества русского бытия и в конечном счете ставил перед собой цель сотворить национальный образ прекрасного. Красота русской природы для этих художников — только необходимое начало, исток, основа национальной красоты в ее целостном содержании, и природное прекрасное предстает в их искусстве в органическом единстве с человеческой красотой и, далее, покоряющей красотой самого их художественного слова.

  Необходимо оговорить, что «красота» и «прекрасное» в эстетике имеют мало общего с чисто бытовым употреблением этих слов, подразумевающим радующие глаз своей гармоничной формой явления, лица, предметы. Прекрасное в эстетике — и особенно в русской эстетике — немыслимо без напряженного духовного порыва, драматизма или даже трагедийности, что с такой яркостью выразилось в поэзии Тютчева; можно сказать, что его красота — это главным образом трагическая красота.

  Но вернемся к тютчевской «стране». Двенадцать названных выше имен слишком весомы, чтобы их происхождение из одной и той же столь малой части Русской земли, части, которую и на лошадях-то можно было пересечь за день-два, являло собой лишь случайное совпадение.

  Эта в буквальном смысле срединная часть Русской земли (Богодухово лежит примерно в тысяче верст и от Белого, и от Черного моря) срединна и в чисто природном отношении. Это лесостепь, которая дает почуять степную ширь и в то же время еще сохраняет — местами даже и до сего дня — могучие боры, дубравы и рощи. И кроме того, в этом крае особенно рельефно выражена Среднерусская возвышенность. С крутых холмов (князь Игорь, между прочим, двигался в половецкую степь именно через этот край, через эти холмы-шеломы, последний из которых горестно упомянут в «Слове»: «О Руская земле! Уже за шеломянем еси!») открываются захватывающие дух просторы.

  Впрочем, нет смысла говорить об этом крае «вообще». Перенесемся прямо в Овстуг, помня, что всего в пятидесяти верстах к югу в родственной местности лежит Красный Рог А.К. Толстого, в ста верстах к юго-востоку — лесковское Панино, еще в ста верстах за ним — пришвинское Хрущово, а если на рассвете отправиться из Овстуга на добрых лошадях к северо-востоку, к концу дня доберешься в фетовские Новоселки или тургеневское Спасское-Лутовиново, а к следующему утру — и в Ясную Поляну.

  В нескольких километрах к западу от Овстуга над Десной вздымаются высокие холмы, один из которых, согласно географической мерке, должен даже зваться горой: его высота над уровнем моря — 228 метров. К северу, за широкой поймой Десны, несколькими ярусами поднимается вековой лес, а на юге развертывается беспредельное пространство полей, уже за горизонтом которого — дубравы Красного Рога. Десна петляет в своем вольном русле, и ее извивы видны на много верст вдаль.

  В этих местах словно сошлись лицом к лицу Русский Север и Русский Юг; здесь обитают и глухарь, и орел-беркут. Сейчас можно недоумевать над написанным в Овстуге стихотворением Тютчева «Смотри, как роща зеленеет…», которое кончается строками:

И лишь порою крик орлиный
До нас доходит с вышины…

  А в тютчевские времена «крик орлиный» могли слышать все бывавшие в Овстуге. Алексей Толстой писал тогда в полусотне верст к югу от Овстуга:

Край ты мой, родимый край!
    Конский бег на воле,
В небе крик орлиных стай,
    Волчий голос в поле!
Гой ты, родина моя!
    Гой ты, бор дремучий!
Свист полночный соловья,
    Ветер, степь да тучи!

  Бор и степь, орел и соловей — это не просто романтический набор (хотя знатоки поправляют автора, утверждая, что орлы не собираются в стаи), но точная зооботаническая характеристика родимого края Тютчева.

  Этот край не только сердцевина всей русской природы, но и сердцевина русского народа. Нелегко разглядеть национальное единство архангельских поморов и кубанских казаков, отделенных друг от друга двухтысячеверстным пространством. Но русские люди, живущие вокруг Богодухова, как бы соединяют в себе черты тех и других — и в образе жизни, и в душевном складе, и в слове. И чтобы убедиться в этом, нет необходимости изучать бытие всего населения срединной Руси. Вполне достаточно вглядеться в творчество художников, выросших из этой почвы и выразивших ее сокровенную суть. В лирике Тютчева, в песнях Кольцова, в балладах Алексея Толстого, в очерках и романах Тургенева, в эпосе Льва Толстого, в сказах Лескова, в новеллах Бунина воплощен образ общенародной, общенациональной красоты.

  И самый тот факт, что все эти художники слова произошли из одной и той же небольшой части Русской земли, чрезвычайно многозначителен. Именно здесь, где (если попытаться наметить контуры многообразнейшего целого) как бы сведены лицом к лицу и угрюмый бор с его глухарями, и раздольная степь с ее орлами, именно здесь, где в человеческих обликах и душах могут объединиться и примириться суровость помора, плывущего в Ледовитый океан, и лихость казака, скачущего к Кавказскому хребту, — именно здесь могло и должно было зародиться в будущих великих художниках то зерно, то ядро, из которого развился затем общенациональный образ красоты.

  Мы знаем, что на семнадцатом году жизни Тютчев на долгие годы — на четверть века! — расстался со своими родными местами. Но мы знаем также об удивительно ранней духовной зрелости поэта. Его первый биограф Иван Аксаков дивился «его преждевременному развитию, — что, впрочем, можно подметить почти во всем детском поколении той эпохи» (Аксаков тут же небезосновательно объясняет это стремительное созревание поколения могучим воздействием эпопеи 1812 года). Домашний учитель Тютчева, Семен Егорович Раич, вспоминал, что уже лет с тринадцати Федор был «не учеником, а товарищем моим».

  Неколебимое осознание верховного смысла и ценности родины и народа сложилось у Тютчева уже в ранней юности. Об этом со всей ясностью свидетельствует, например, одно из его писем 1845 года дочери Анне. Дочь родилась и выросла в Германии, где с 1822 года служил Тютчев. Теперь, в 1845 году, шестнадцатилетняя Анна должна была впервые увидеть Россию, куда незадолго до того возвратился наконец сам Тютчев. И вот отец пишет ей о России, с которой сам был разлучен (не считая четырех кратких отпусков) двадцать с лишним лет:

  «Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте. До сих пор ты знала страну, к которой принадлежишь, лишь по отзывам иностранцев. Впоследствии ты поймешь, почему их отзывы, особливо в наши дни, заслуживают малого доверия. И когда потом ты сама будешь в состоянии постичь все величие этой страны и все доброе в ее народе, ты будешь горда и счастлива, что родилась русской».

  Обо всем этом важно, даже необходимо сказать в самом начале книги о поэте, ибо слишком широко распространены совершенно беспочвенные и попросту нелепые представления о Тютчеве — даже среди его ревностных почитателей — как об «иностранце», далеком от коренной русской жизни.

  А теперь вглядимся в тютчевский Овстуг. Даже по очень скудным дошедшим до нас сведениям можно представить себе нарастающее с годами богатство впечатлений, формировавших здесь, в Овстуге, душу и разум поэта.

  Вначале, в первые годы, это малый, скромный, но все же по-своему неисчерпаемый мир самой усадьбы. «Старинный садик, — вспоминал позднее Тютчев, — четыре больших липы, хорошо известных в округе, довольно хилая аллея шагов в сто длиною и казавшаяся мне неизмеримой, весь прекрасный мир моего детства, столь населенный и столь многообразный, — все это помещается на участке в несколько квадратных сажен…»

  Постепенно этот мир расширялся за ограду усадьбы. Через много лет Тютчев провел дочь Дарью как бы по второму кругу (уже за усадебной оградой) своего детского мира, и она рассказала об этом в письме сестре: «Мы отправились вместе, папа и я, сперва на могилу дедушки, затем в рощи, с которыми связано… столько детских воспоминаний; он рассказал мне, что однажды, когда он со своим наставником гулял в роще рядом с кладбищем, они нашли мертвую горлицу в траве и похоронили ее, а папа написал эпитафию в стихах… Папа приходил после заката солнца собирать душистый чудоцвет в тишине и темноте ночи, и это вызывало в нем неопределенное ощущение таинственности и благоговения… Эти перелески, этот сад, эти аллеи были целым миром… — и миром полным; тут пробудился ум, и детское воображение в этой реальности видело свой идеал».

  Тютчевы владели только частью большого села Овстуг. Рядом с домом — скромная церковь и колокольня. Со всех сторон дом окружал сад с вековыми липами и густой сиренью, которую не раз радостно поминал Тютчев, не забывая и овстугских соловьев. Перед домом — цветочные клумбы и ряд тоже памятных, выросших при нем тополей.

  Тютчев особенно дорожил видом с овстугского балкона, видом, как он позднее писал, «на эту воронку из зелени… на деревья, церковь, крыши, наконец, весь горизонт». Дом стоял на возвышенном месте, и горизонт был довольно широк, хотя Тютчев и сожалел о его «ограниченности».

  Но с балкона все же открывались усадебные окрестности — одно из полных неповторимого обаяния воплощений среднерусского ландшафта. Само село Овстуг широко раскинулось на восьми холмах, местами покрытых березовыми рощами. Между холмами течет впадающая в Десну небольшая, но поразительно быстрая речка Овстуженка; скорость ее течения столь велика, что она замерзает лишь при температуре двадцать градусов ниже нуля. Дом Тютчевых стоял всего в нескольких десятках метров от речки. У ее берега и сейчас возвышается поистине уникальный, могучий тополь, знакомый поэту; ствол этого исполина могут обхватить только шесть человек. Рядом с тополем — старинный колодезь, из которого брали воду Тютчевы.

  Селение как бы несколькими ступенями спускается к северу, к живописной долине Десны. А на запад, юг и восток от Овстуга — просторы полей, в которые вкраплены кое-где густые рощи и овражки. Вокруг Овстуга — многочисленные села, деревни, хутора. В трех километрах к востоку — Речица, также принадлежавшая Тютчевым; здесь жил дед поэта, выделивший сыну усадьбу в Овстуге. Селения Дорогинь, Молотино, Песочное, Суздальцево, Дятьковичи, Гостиловка, Летошники, Умысличи, Вщиж — это ближайшие окрестности Овстуга; их названия подчас стоят под стихотворениями в автографах поэта, упоминаются в его письмах.

  В Овстуге перед поэтом предстала, конечно, не только родная земля, но и живущий на ней и ею народ. Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые постоянно стремились сохранять и укреплять патриархальные связи с крестьянами. Так, до нас дошли многочисленные документы, свидетельствующие о том, что все члены семьи Тютчевых крестили многих детей своих крестьян — то есть становились их крестными отцами и матерями, исполнявшими, так или иначе, родственные обязанности. Немало таких крестных детей было и у самого поэта. Архивист Г.В. Чагин разыскал церковную запись о том, что Федя Тютчев вместе с дворовой девицей Катюшей Кругликовой (выступавшей в качестве крестной матери) крестил сына одного из крепостных.

  Дочь поэта Дарья рассказывала в письме сестре Анне о народном праздновании заветного Яблочного Спаса в Овстуге. Рассказ этот относится к 1850-м годам, но не может быть никаких сомнений, что в таких же или, вернее, еще более патриархальных сценах народных праздников Тютчев участвовал с самого раннего детства.

  «Расскажу тебе этот великий день, — писала родившаяся и выросшая в Германии Дарья, впервые тогда увидевшая народный праздник в Овстуге. — Крестьянки были счастливы как дети. Вечером они все пришли танцевать и петь… Они импровизировали песни, сопровождавшие пляски и славившие папу и маму, да еще и в стихах! Вот образец, который я, быть может, плохо передаю, но именно так его запомнила:

На дубе сидят два голубка,
Целуются, милуются.
Один — Федор Иванович,
Другой — Эрнестина Федоровна».

  Через несколько лет Тютчев снова участвует в праздновании Яблочного Спаса в Овстуге, и Дарья вновь повествует об этом в письме Анне: «Крестьяне, все более или менее пьяные, кидались на шею папы и рассказывали ему о своих жалобах».

  Такие подробности — пусть сами по себе не очень значительные — важны потому, что опровергают достаточно широко распространенные ложные представления, согласно которым Тютчев, сказавший высочайшие слова о русском народе, в реальной жизни будто бы чуть ли не чурался «мужиков». Та же Дарья сообщала, что во время Крымской войны Тютчев пригласил в свой кабинет крепостного ратника, собиравшегося в Севастополь, и сердечно беседовал с ним — братом овстугского повара.

  Ясно, что такие отношения складывались с детских и отроческих лет поэта, когда — это легко предположить — отец Тютчева в присутствии сына беседовал с крестьянами, участвовавшими в Отечественной войне 1812 года…

  Представление о Тютчеве как о человеке, далеком от народа, возникло давно, при его жизни. Многим казалось, что поэт, который прожил долгие годы за границей, а в Петербурге бывал главным образом в великосветских салонах, не знает и, уж конечно, не ценит простонародную, крестьянскую жизнь. Но вот поистине замечательный рассказ Льва Толстого о первой встрече с поэтом: «Меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих севастопольских рассказов, особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно».

  Подобное изумление испытал при встрече с Тютчевым не один Толстой. Поэт Аполлон Майков писал о нем: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!..»

  Естественное и глубокое владение языком народа со всей силой воплотилось в самом поэтическом творчестве Тютчева; за последние годы появилось несколько исследований, так или иначе доказывающих это. Однако и до сих пор многие читатели — даже и из тех, кто старается пристально и серьезно вглядываться в облик Тютчева, — видят его все же именно таким, каким при первой встрече, подчиняясь расхожему мнению, представлял его себе Лев Толстой. Следует оговорить, что это касается именно и только первой встречи; Толстой, по собственному его свидетельству, встречался с Тютчевым многократно и, кроме того, постоянно и очень напряженно вживался в творения поэта. И о последней своей встрече с Тютчевым в 1871 году Толстой рассказывал так: «Что ни час вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого настояще-умного старика». Здесь уже нет и намека на придворность и французское красноречие Тютчева. Речь идет о поздних годах жизни поэта. Но едва ли можно спорить с тем, что основы личности закладываются на ранних этапах ее становления и не возникают позднее заново на пустом месте, а как бы воскресают в каждом возрасте человека.

  Толстой в другом письме сказал об этой же последней встрече с поэтом: «Мы четыре часа проговорили. Я больше слушал… Это гениальный, величавый и дитя старик». Ясно, что детские черты в облике старика способны вызвать восхищение лишь в том случае, если в них воскресает подлинно человеческое детство. Между прочим, можно с полным правом сказать, что поэзия Тютчева на самых разных стадиях развития словно совмещала в себе непосредственность детского воображения и исполненную последней, высшей мудрости зрелость, — совмещала гармонически и плодотворно. Но это, конечно, должно было быть присуще и самой личности поэта.

  И то, что восхищало Толстого и других в зрелом и старческом облике Тютчева, не могло не закладываться в детские и отроческие годы. Да, поэт провел большую часть своей взрослой жизни в придворных салонах и на дипломатических раутах. Но при всей скудности документальных сведений, которыми мы располагаем, невозможно сомневаться в том, что у Тютчева была и другая достаточно богатая жизнь. Когда он написал по пути в Овстуг, в городке Рославль «Эти бедные селенья…», в его словах выражался не мимолетный взгляд путешественника, торопящегося из одной столицы в другую (а именно таким многие представляют себе Тютчева), но глубокий выстраданный опыт целой жизни — жизни, начавшейся в Овстуге, в постоянном общении с крестьянами.

  С одним из этих крестьян, отпущенным владельцем на волю и поступившим на службу к Тютчевым в качестве традиционного «дядьки», Федор буквально не расставался с четырех до двадцати двух лет. Его звали Николай Афанасьевич Хлопов. Уже в самом конце жизни, через сорок с лишним лет после смерти Н.А. Хлопова, Тютчев засвидетельствовал в письме своему брату Николаю, что по-прежнему живет в душе «память о моих страстных отношениях во время оно к давно минувшему Николаю Афанасьевичу».

  Незадолго до кончины Н.А. Хлопов (1770—1826) завещал своему воспитаннику икону, которую Тютчев хранил до последних дней жизни. На иконе есть надпись: «В память моей искренней любви и усердия к моему другу Федору Ивановичу Тютчеву. Сей образ по смерти моей принадлежит ему. Подписано 1826 марта 5-го. Николай Хлопов».

  Иван Аксаков сказал, что эта надпись «характеризует и самого Тютчева, которого слуга, бывший крепостной, его дядька и повар, называет своим другом, и ту эпоху, когда типы, подобные Хлопову, были нередки. Благодаря им, этим высоким нравственным личностям, возникавшим среди и вопреки безнравственности исторического социального строя, — даже в чудовищную область крепостных отношений проступали… лучи всеоблагораживающей, всевозвышающей любви (вспомним еще раз слова из письма Тютчева дочери Анне: «Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте». — В.К.)… Николай Афанасьевич вполне напоминает знаменитую няню Пушкина, воспетую и самим поэтом, и Дельвигом, и Языковым. Этим няням и дядькам должно быть отведено почетное место в истории русской словесности. В их нравственном воздействии на своих питомцев следует, по крайней мере отчасти, искать объяснение: каким образом в конце прошлого и в первой половине нынешнего (то есть XIX. — В.К.) столетия в наше оторванное от народа общество… пробирались иногда, неслышно и незаметно, струи чистейшего народного духа…»

  Нельзя не задуматься и над тем, что поистине теплые чувства Тютчева к Николаю Афанасьевичу не могли не влиять на его отношение и к народу вообще, и к любому его представителю. Трудно, скажем, переоценить тот факт, что первым другом своей юности Тютчев избрал студента Московского университета Михаила Погодина, который всего за десяток с небольшим лет до того был крепостным (отец Погодина в 1806 году выкупил себя и сына на волю). Эта дружба потомка древнего боярского рода не с кем-нибудь, а с недавним крепостным (продолжавшим к тому же занимать зависимое положение домашнего учителя у князей Трубецких) говорит о многом.

  В 1855 году Тютчев создал в окрестностях Овстуга свое знаменитое стихотворение о «крае русского народа»:

…Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной…

  Нет сомнения, что Тютчев заметил и понял это «тайное свечение» еще в самые юные годы и именно в Овстуге.

  Здесь же, в Овстуге, перед юным Тютчевым — вместе с родной природой и народом — глубоко раскрылась и реальность родной истории, которая значила для поэта необычайно, исключительно много.

  Всего в четырех верстах к западу от Овстуга, на высоком холме над Десной, сохранились следы древнерусского города Вщижа. Город этот, существовавший уже в девятом столетии, с середины XI века стал столицей самостоятельного Вщижского княжества. В летописях сохранились сведения о долгих междоусобных битвах за этот город во второй половине XII века, о пирах и свадьбах в его детинце, окруженном внушительными крепостными валами. Весной 1238 года Вщиж был до основания разрушен и сожжен полчищами Батыя, охваченными яростью после только что закончившейся страшной для них осады Козельска (расположенного в 150 верстах к северо-востоку от Вщижа). Город уже больше не восстановился, но небольшое селение Вщиж существует и поныне.

  Тютчевы состояли в добрых отношениях с владельцем Вщижа М.Н. Зиновьевым, а позднее — с его дочерью В.М. Фоминой. Поэт бывал во Вщиже с детства, а в последний его приезд на родину в 1871 году посещение Вщижа отозвалось одним из самых сильных стихотворений (в первой публикации оно названо «По дороге во Вщиж»):

От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь…

  Словом, Вщиж как бы прошел сквозь всю жизнь поэта. И Тютчев не мог не знать по-своему замечательного историографического эпизода, связанного со Вщижем. В 1816 году вышли в свет первые тома вызвавшей всеобщий страстный интерес «Истории государства Российского» Карамзина, где рассказывалось и о Вщиже, рассказывалось по летописным источникам, как об одном из древнейших русских городов, чье местонахождение ныне неизвестно. М.Н. Зиновьев отправил Карамзину письмо, в котором сообщал: «В здешней стороне есть предание, что село Вщиж было городом особенного удельного княжения. Еще доныне в окрестности видны следы земляных укреплений и находятся большие гранитные кресты (на курганах), весьма не худо выделанные… На полях много курганов; один из них в самом селе и наполнен старинными кирпичами: сказывают, что тут была церковь. Выкапывают также немало медных крестов, икон, железной конской сбруи и прочее».

  Вскоре появилось новое издание «Истории» Карамзина, и в примечаниях было приведено цитируемое письмо Зиновьева, давшее историку возможность установить местонахождение Вщижа и самого Вщижского княжества. Нельзя сомневаться в том, что юный Тютчев знал все подробности этого, быть может, небольшого, но очень многозначительного — особенно для жителей вщижской округи — историографического события. Такие события позволяют с особенной остротой и жизненностью воспринять Историю. По-иному виделись теперь сами следы давних времен близ родного Овстуга.

  Через много лет Тютчев скажет: «Нет ничего более человечного в человеке, чем потребность связывать прошлое с настоящим». Эта мысль очередной раз вспыхнет в нем во время краткого пребывания около Новгорода, в Старой Руссе. «Весь этот край, омываемый Волховом, — пишет он отсюда дочери Анне, — это начало России… Среди этих беспредельных, бескрайних величавых просторов, среди обилия широко разливающихся вод, охватывающих и соединяющих весь этот необъятный край, ощущаешь, что именно здесь — колыбель Исполина». Такого рода «ощущения» созревают в человеке с юных лет, и Тютчев, несомненно, приобщался к ним еще в Овстуге.

  Присущее Тютчеву глубокое и острое чувство Истории пробудилось в ранние годы еще и потому, что чувство это находило мощную живую опору в родовом, семейном предании. Прямым предком поэта был один из самых выдающихся героев Куликовской битвы, Захарий Тютчев.

  В знаменитом «Сказании о Мамаевом побоище» (XV век) читаем:

  «…Князь же великий Дмитрий Иванович избранного своего юношу, доволна сущи разумом и смыслом, имянем Захарию Тютьшова… посылает… к нечестивому царю Мамаю ». Захарий Тютчев сыграл роль, как бы сказали теперь, тонкого дипломата и смелого разведчика. Он узнал и сообщил Дмитрию Ивановичу о готовящемся союзе Мамая с Рязанью и Литвой. Поведение Тютчева в ходе исполнения его посольской миссии призвано было внушить Мамаю, что русские убеждены в своей победе, и тем самым подорвать уверенность врага. Значение тютчевского посольства было оценено современниками и ближайшими потомками столь высоко, что подробное повествование об этом посольстве не только вошло в письменное «Сказание о Мамаевом побоище», но и стало основой устного, фольклорного предания «Про Мамая безбожного» (оно было записано в середине XIX века в Архангельской губернии).

  Рассказ о подвиге Захария Тютчева передавался из поколения в поколение в самом роду Тютчевых. Но, конечно, особенно сильное впечатление должны были произвести на юного Федора страницы, посвященные его предку в «Истории государства Российского» Карамзина (когда вышли в свет первые тома «Истории», Федору было тринадцать лет). Не могла не волновать его и сама Куликовская битва, свершившаяся в таких же среднерусских местах восточнее Овстуга.

  Развалины древнего Вщижа и память о предке, герое Куликовской битвы, сразу делали осязаемой глубь истории. Жизнь Вщижского княжества была оборвана монгольским нашествием, а началась она, эта жизнь, примерно за полтысячелетия до Куликовской битвы, еще во времена борьбы с хазарами, о которых повествовал в первом томе своей «Истории» Карамзин. А время, протекшее после Куликовской битвы, также близилось уже к полутысячелетию (которое торжественно отмечалось вскоре после кончины Тютчева). И это чувство тысячелетней глубины родной Истории, чувство, безмерно обогащенное в зрелые годы поэта проникновенным историческим самосознанием, включавшим в себя осмысление пути развития всего человечества, — чувство это пробудилось в Тютчеве, несомненно, еще в его овстугские годы.

  Обращение к родословной Тютчева необходимо — даже если бы среди предков поэта и не числилось столь выдающегося человека, как Захарий Тютчев. Родовые и семейные связи и предания имели в тютчевские времена громадное значение; сейчас нам даже нелегко представить себе всю их роль в тогдашней судьбе людей. Именно через эти связи и предания человек вплетался в историческую жизнь своей родины: сами понятия «род» и «родина» еще всецело сохраняли свое единство.

  Память о герое Куликовской битвы Захарии свято хранили в роду Тютчевых; само его имя, не столь уж распространенное в дворянской среде, повторялось в поколениях рода. Так, Захарием Тютчевым звали двоюродного деда поэта.

  Потомки Захария не стяжали столь же громкой славы. Известно, правда, что внук его Борис Матвеевич был воеводой при Иване III и играл важную роль в нескольких походах. Отмечен на страницах истории и прапрадед поэта Даниил Васильевич, отличившийся в Крымском походе 1687 года (именно он, насколько нам известно, стал владельцем имения в Овстуге). Но гораздо более значительны родственники поэта по материнской линии, о которых еще пойдет речь.

  Что же касается представителей отцовской линии, их судьбы могут многое сказать нам о поражающем воображение, почти фантастическом развитии русских людей в конце XVIII — начале XIX века. Прадед поэта, Андрей Данилович, родившийся в 1668 году, был петровским офицером и вышел в отставку сразу после смерти Петра I, в 1726 году, в чине капитана; о нем нам известно немногое. Больше сведений сохранилось о его сыне, деде поэта Николае Андреевиче (точная дата его рождения неизвестна; по-видимому, он родился в конце 1720-х годов). Это был поистине неукротимый, «неистовый» человек. Таких людей в послепетровской России было множество, и они типичны для середины XVIII века. Их черты ярко запечатлены в фонвизинских «Недоросле» и «Бригадире», а позднее нашли наиболее полное воплощение в образах «Семейной хроники» Сергея Аксакова — особенно в образе Михаилы Куролесова; сама эта фамилия, в соответствии с литературной традицией XVIII столетия, призвана высказать главное в характере.

  И, как ни кажется странным, дед утонченнейшего поэта и мыслителя Федора Ивановича Тютчева, скончавшийся всего лишь за шесть лет до рождения внука, был настоящим куролесовым. Само широкое распространение подобных характеров в русском дворянстве середины XVIII века объяснялось прежде всего тем, что складывавшийся веками древнерусский образ жизни, традиционные каноны поведения и сознания были за время петровских реформ во многом разрушены, а новая культура человеческих отношений и понятий только еще формировалась.

  Иван Аксаков писал, что «в половине XVIII века… помещики Тютчевы славились лишь разгулом и произволом, доходившим до неистовства». Начать с того, что Николай Андреевич Тютчев в молодости был в любовной связи с Дарьей Салтыковой — чудовищной изуверкой, вошедшей в предание под именем Салтычихи. Они были дальними родственниками (мать Салтычихи — урожденная Тютчева), и их подмосковные имения соседствовали.

  Очевидно, Салтычиха казалась злодейкой даже неистовому Николаю Андреевичу. Он порвал отношения с ней и в 1762 году женился на брянской дворянке Пелагее Денисьевне Панютиной. Известно, что Салтычиха и после женитьбы Тютчева продолжала жестоко мстить ему за «измену», так что он вынужден был бежать из Подмосковья в Овстуг. Но в конце концов известия о неслыханных истязаниях, которым Салтычиха подвергала своих крепостных — главным образом женщин и девушек, — дошли до правительства и она была предана суду, приговорившему ее к смертной казни. Либеральная Екатерина II, гордившаяся тем, что в России в ее царствование нет казней (исключение, впрочем, было все-таки позднее сделано для Пугачева и пяти его соратников), повелела подвергнуть Салтычиху пожизненному заключению в монастырской тюрьме, где она и провела в подземной камере Ивановского монастыря (кстати сказать, в двух шагах от московского дома Тютчевых) тридцать три года. Ее конфискованное имение Троицкое по Калужской дороге (ныне — в километре за Московской кольцевой дорогой) в конце концов было куплено Николаем Тютчевым.

  Конечно, не следует хоть в какой-то мере сближать Николая Андреевича Тютчева с садисткой Салтычихой. Но самая связь его с этой фурией едва ли случайна… Среди овстугских крестьян сохранилось предание о том, что дед Тютчева, уже будучи женат, позволял себе дикие выходки. Он рядился в атамана разбойников и с ватагой своих так же ряженых дворовых грабил купцов на проходившей близ Овстуга большой торговой дороге, которая соединяла Смоленск с Орлом…

  Своего рода «оправданием» тютчевских неистовств может быть лишь то, что, как уже говорилось, подобный «разгул» был типичен для того времени. Пушкин, например, рассказывает о своем деде Льве Александровиче Пушкине: «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе…» Исследователи оспаривают достоверность некоторых сообщаемых Пушкиным фактов, но здесь важна, так сказать, сама атмосфера.

  Стоит отметить, что неистовый дед Тютчева Николай Андреевич не только был исправным офицером, но и, выйдя в отставку в чине полковника, избирался предводителем брянского дворянства…

  У Николая Андреевича была большая семья; нам известны четыре его сына и три дочери. Облик его старшей дочери Анастасии сохранил для нас портрет работы выдающегося живописца Рокотова. Младшая дочь, Надежда, на склоне лет была ближайшим другом Гоголя. А старший сын Иван, родившийся в 1768 году, стал отцом одного из величайших творцов мировой поэзии. Поразительный контраст в судьбах деда и внука побуждает задуматься о почти невероятных, таинственных путях развития русских людей на рубеже XVIII—XIX веков. Может быть, дедовское «неистовство» жило и во внуке, но чудесно преобразилось в творческую волю (не только в поэзии, но и в самой жизни)…

  Отец поэта, Иван Николаевич, уже очень мало походил на деда (как, кстати, и отец Пушкина на своего отца). По желанию Николая Андреевича он поступил в новое, только что основанное Екатериной II в Петербурге военное учебное заведение — Греческий корпус. Это был совершенно особенный, можно сказать, политический корпус. Его питомцы должны были способствовать осуществлению идеи возрождения грекоправославного мира, — идеи, возникшей на почве победоносных войн с Турцией, но, разумеется, утопической. Речь шла об освобождении захваченного триста с лишним лет назад турками Константинополя и воссоздании (в единстве с Россией) православной греческой государственности. Вспомним, что одного из внуков Екатерины по ее настоянию назвали Константином; он был как бы призван воскресить древнюю столицу Византии.

  Через много лет Федор Тютчев писал о Константинополе:

…То, что орел Екатерины
Уж прикрывал своим крылом…

  «Константинопольскую утопию» Федор, несомненно, воспринял еще в отроческие годы от отца, воспитанника Греческого корпуса.

  Иван Николаевич Тютчев от своего «неистового» отца «отличался, — как свидетельствуют семейные предания, — необыкновенным благодушием, мягкостью, редкою чистотою нравов и пользовался всеобщим уважением». Хотя все его ближайшие предки были военными, Иван Николаевич, дослужившись в гвардейском полку всего лишь до чина поручика (примерно соответствует нынешнему старшему лейтенанту), сразу после смерти Николая Андреевича перешел на гражданскую службу. Здесь его «карьера» была успешнее; он вскоре получил чин надворного советника (соответствует подполковнику). В последние годы своей службы он стал смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения», что, надо думать, подразумевало достаточно широкую образованность.

  Сохранилось немало свидетельств глубокого уважения и любви поэта к отцу. Самое раннее из них — стихотворение, написанное десятилетним Федором ко дню рождения Ивана Николаевича:

…Вот что сердце мне сказало:
В объятиях счастливой семьи,
Нежнейший муж, отец-благотворитель,
Друг истинный добра и бедных покровитель,
Да в мире протекут драгие дни твои!

  Мальчик явно сумел обрисовать здесь истинный характер своего отца — мирного, доброго, «тихого» человека. Ровно через тридцать лет Тютчев в письме жене восхищенно отзовется об отце — «лучше которого, право, нет человека на свете…».

  Существует мнение, что решающее значение в становлении поэта имел не отец, а мать, которую Иван Аксаков описал как «женщину замечательного ума, сухощавого, нервного сложения, с наклонностью к ипохондрии, с фантазией, развитою до болезненности». Но едва ли следует недооценивать сложную внутреннюю закономерность человеческого развития, проступающую в фигуре отца поэта, как своего рода звена между дедом и внуком. Неистовству деда, в жизни которого разрушенные формы старорусского бытия еще не возместил новый строй поведения и сознания, как бы противопоставил ось уравновешенное, мирное существование отца (та же закономерность — в истории семей Пушкина и Аксакова), чтобы внук мог плодотворно воплотить свой жизненный порыв, страсть и волю.

  В сравнении с дедом отец Тютчева не только ушел вперед, к новым, связанным с европеизацией России формам быта, культуры и сознания, но и в известном смысле вернулся назад, как бы восстановив — разумеется, лишь в той или иной мере — традиционный, патриархальный порядок в отношениях с супругой, домочадцами и крестьянами. Это явствует из многих свидетельств. М.П. Погодин, хорошо знавший семью поэта, записал в дневнике в 1820 году: «Смотря на Тютчевых, думал о семейственном счастии. Если бы все жили так просто, как они».

  Семейные предания свидетельствуют, что в доме Тютчевых «господство французской речи не исключало… приверженности к русским обычаям и удивительным образом уживалось рядом с церковнославянским чтением псалтырей, часословов, молитвенников… и вообще со всеми особенностями русского православного быта…».

  Выше говорилось об очень раннем и органическом приобщении поэта к родной природе, народу, истории; нет сомнения, что семья сыграла свою необходимую и первостепенную роль в этом приобщении. Семья Тютчевых принадлежала к тем многим тысячам русских семей, в среде которых на рубеже XVIII—XIX веков формировался особенный социальный слой «среднего дворянства». Еще Белинский обрисовал характерные черты этого слоя. «Екатерина II, — писал он в 1844 году, — жалованною грамотою определила в 1785 году права и обязанности дворянства… Вследствие нравственного движения, сообщенного грамотою 1785 года, за вельможеством начал возникать класс среднего дворянства… В царствование Александра Благословенного значение этого, во всех отношениях лучшего, сословия все увеличивалось и увеличивалось, потому что образование все более и более проникало во все углы огромной провинции, усеянной помещичьими владениями. Таким образом формировалось общество, для которого благородные наслаждения бытия становились уже потребностью, как признак возникающей духовной жизни».

  Так рождались те очаги культурного бытия, которые впоследствии, по тургеневскому слову, назывались «дворянскими гнездами». Одним из ранних таких гнезд был тютчевский Овстуг.

  Иван Аксаков утверждал, что «дом Тютчевых — открытый, гостеприимный, охотно посещаемый многочисленной родней… — был совершенно чужд интересам литературным, и в особенности русской литературы». Последнее суждение едва ли верно. У нас есть, например, документальное свидетельство того же Погодина: «25 августа 1820 года. Разговаривал с Тютчевым и его родителями о литературе, о Карамзине, о Гёте, о Жуковском (с которым, как нам известно, отец Тютчева был в близких отношениях. — В.К.), об университете».

  Однако суть дела даже и не в этом. «Литературные интересы», в конце концов, — дело наживное. Более важное значение имел целостный нравственно-духовный строй самой жизни семьи Тютчевых. Из всего, что мы знаем об этой семье, вырисовываются лучшие черты русского среднего дворянства начала XIX века, столь хорошо знакомые всем по «Войне и миру». Жизнь в овстугской усадьбе естественно, сама собой раскрывала перед мальчиком и юношей Тютчевым заветные глубины русской природы, народа, истории, создавая тем самым незыблемую основу личности поэта.

  Несомненно, очень большую роль в становлении Тютчева сыграла страстная и утонченная натура его матери, Екатерины Львовны, урожденной Толстой.

  Ее отец, Лев Васильевич, принадлежал к «боковой» линии знаменитого рода графов Толстых. Прямой предок Льва Васильевича, Иван Толстой, был воеводой при Иване Грозном; сын его, Василий, стал выдающимся государственным деятелем при царях Федоре Ивановиче и Михаиле Федоровиче. Прославился как полководец и следующий представитель рода — Андрей Васильевич (умер в 1690 году). Его сын, Петр Андреевич Толстой (1645—1729), стал ближайшим сподвижником Петра Великого и был им возведен в графское достоинство. Петр Андреевич — прапрапрадед Льва Николаевича Толстого. А родной брат Петра Андреевича, Иван, не занявший столь высокого положения, — прапрапрадед Тютчева. Таким образом, Тютчев был шестиюродным братом Льва Толстого.

  Подобные факты родства выдающихся людей нередко вызывают ныне удивление или даже своего рода недовольство — не слишком ли тесен круг, из которого вышли все великие? Но это объясняется попросту незнанием проблем генеалогии. По некоторым подсчетам, все вообще французы начала XX века находились между собой не далее чем в седьмой степени родства (то есть являлись, по крайней мере, семиюродными братьями и сестрами). Для России, занимающей гораздо более обширное пространство и имеющей более сложную историю, чем Франция, эта степень, без сомнения, намного выше. Но внутри относительно замкнутой среды русского дворянства предельная степень родства была, по-видимому, не так уж велика. Например, Лев Толстой, будучи шестиюродным братом Тютчева, в то же время был четвероюродным племянником Пушкина…

  Обо всем этом важно говорить потому, что самая тема родства значила в начале XIX века неизмеримо больше, чем ныне. Тютчев конечно же с детства знал, что по материнской линии он состоит в родстве с Петром Андреевичем Толстым, одной из главных фигур внешней политики Петровской эпохи, и это порождало совершенно особенное, сугубо личное отношение к самой той эпохе. Одно из писем жене Тютчев начал словами: «Сегодня годовщина Полтавской битвы», — и как бы спохватившись, что он просто выговорил звучащие в этот день в глубине души слова, продолжал так: «…но не в том дело… Мое здоровье лучше, — ноги начинают опять ходить». Столь личное переживание истории, надо думать, могло сложиться только в том случае, если оно прививалось с детских лет.

  По материнской линии Тютчев был теснейшим образом связан и с другим выдающимся дипломатом Петровской эпохи — графом Андреем Ивановичем Остерманом (1686—1747). Родной брат деда Екатерины Львовны Матвей Андреевич Толстой женился на дочери А.И. Остермана Анне Андреевне. А впоследствии, еще теснее скрепляя родственную связь, сестра отца Екатерины Львовны Анна Васильевна вышла замуж за сына того же Остермана, Федора Андреевича. Брак этот был бездетным, а мать Екатерины Львовны скончалась безвременно, оставив сиротами одиннадцать детей. И в результате Екатерина Львовна жила и воспитывалась в доме своей бездетной тетки, Анны Васильевны Остерман. В этом же доме постоянно гостил и двоюродный племянник хозяйки, то есть троюродный брат Екатерины Львовны, Александр Иванович Остерман-Толстой1 — впоследствии один из славнейших полководцев Отечественной войны 1812 года, герой Бородина и Кульма. Он сыграл большую роль в судьбе Тютчева, о чем еще пойдет речь позже.

  Родственные связи с выдающимися деятелями отечественной истории органически вплетались в жизнь «дворянских гнезд» и как бы открывали настежь двери в эту историю, делали ее неотъемлемой частью, звеном, стороной семейного бытия.

  Федор Тютчев был вторым ребенком в семье. Брат его Николай родился двумя годами раньше, а в 1806 году родилась сестра поэта Дарья. У Тютчевых было еще трое сыновей — Сергей, Дмитрий и Василий, но они умерли в самом раннем возрасте. Высокая детская смертность была в то время обычным, неизбежным явлением. В одном из тютчевских стихотворений помянут «брат меньшой, умерший в пеленах». Речь идет, по-видимому, о Васе, родившемся в 1811 году и умершем, как сказали бы теперь, в трудных условиях эвакуации в Ярославле 1812 года.

  Но в течение определенного времени в семье Тютчевых было шестеро детей, так что Федор вырастал в обычном для того времени семейном многолюдье. Кроме того, у Тютчевых жили родственные или дружественные семьи со своими многочисленными детьми. Словом, будущий поэт начинал жизненный путь в условиях семейной детской общины, и это создавало особенную атмосферу детства и отрочества, определявшую цельность восприятия жизни.

  Неверно было бы думать, что окрестности Овстуга во времена детства и юности Тютчева являли собой некое темное захолустье. Становление того «среднего дворянства», о котором с таким уважением писал Белинский, быстро происходило и в этих местах. Уже говорилось о владельце Вщижа М.Н. Зиновьеве, вступившем в переписку с Карамзиным, и его дочери В.М. Фоминой, с детства знакомых Тютчеву. Другой овстугский сосед Тютчевых, владелец села Суздальцева С.Ф. Яковлев, написал трактат о проблемах политической экономии, изданный в Москве в 1853 году. Наконец, живший в тридцати верстах от Овстуга, в селе Дятькове, С.И. Мальцов был одним из самых выдающихся русских людей своего времени.

  В Большой советской энциклопедии можно прочитать краткую информацию: «Сергей Иванович Мальцов (1810—1893) превратил брянский заводской округ в центр машиностроения. Здесь были изготовлены первые в России рельсы, паровозы, пароходы, винтовые движители и пр.».

  Представитель одной из виднейших купеческих (позднее возведенных в дворянство) семей, подобной семье Строгановых или Демидовых, С.И. Мальцов начал свой жизненный путь блестящим гвардейским офицером. Но затем он круто изменил жизнь и, поселившись в своем брянском имении, занялся созданием высокоразвитой отечественной промышленности.

  Исследователь брянского края Г.В. Метельский говорит о Мальцове: «Это был странный, одержимый человек… Его называли маньяком, деспотом, самодуром, социалистом. О нем писали, что он, как простой мужик, забился в деревню, живет с рабочими и кормится с ними из одного котла, что он сам клал шпалы, рельсы, рубил и свозил лес для своей, Мальцовской железной дороги, тянувшейся через вотчину… двести четыре версты… У Мальцова была своя телефонно-телеграфная сеть, свои шлюзы, сделавшие судоходной обмелевшую Болву на расстоянии ста с лишним верст, свои бумажные деньги, свои пароходы, бегавшие не только по Болве, но и по всем водным путям России… свои школы, богадельни и церкви…

  Ни один из его заводов не зависел от заграницы. Тут все было свое, русское… Инженеру, приехавшему из Англии посмотреть на "мальцовское чудо", дали английский напильник и мальцовскую сталь; напильник стерся, а сталь осталась целой».

  Да, в «мальцовской вотчине», на двадцати двух ее заводах осуществлялся весь промышленный цикл — от добычи сырья до создания точных приборов. Здесь же был произведен первый русский цемент. Квалифицированных мастеров готовили пятилетние мальцовские училища.

  Для трудных работ был установлен — впервые в истории мировой промышленности — восьмичасовой рабочий день. Рабочие жили в каменных домиках городского типа с усадебной землей для сада и огорода. Впрочем, о Сергее Ивановиче Мальцове можно и нужно писать отдельную книгу.

  Тютчев был знаком с Мальцовыми еще с детских лет. В университетские годы он сблизился с двоюродным братом Сергея Ивановича, И.С. Мальцовым, одним из «любомудров», впоследствии, как и Тютчев, ставшим дипломатом. Не раз Тютчев бывал у С.И. Мальцова в Дятькове, встречался с ним в Петербурге и за границей, обменивался письмами. И конечно, Мальцов был для него одним из замечательнейших земляков.

  О той высокой ценности, которой обладал Овстуг в глазах Тютчева, ярко свидетельствует одно его размышление зрелых лет. Поэт был в тесных дружеских отношениях с выдающимся географом, историком, писателем, общественным деятелем Егором Петровичем Ковалевским и его братом Евграфом Петровичем — горным инженером, в 1820-х годах положившим начало освоению Донбасса, а позднее, в конце 1850-х — начале 1860-х годов, в качестве министра проводившим реформу народного просвещения. И вот как рассказывал Тютчев в письме жене о своей встрече с Ковалевскими в 1858 году:

  «Прошлое воскресенье я мог себе вообразить, что нахожусь в близком соседстве Овстуга, у нашего приятеля Яковлева или у Веры Михайловны Фоминой, а я был всего в двадцати верстах от Петербурга у министра Ковалевского — в имении, доме и семье точно таких, какие встречаются в глухой русской провинции. Славные люди! Ты бы это оценила…»

  Трудно представить себе более лестную характеристику — пусть косвенную — той жизни и тех людей, которые с детства окружали Федора Тютчева в Овстуге. Ведь из слов поэта следует, что овстугское бытие является для него своего рода мерилом человеческих ценностей.

  Все отмеченные выше стороны овстугского бытия обусловили огромное, поистине неоценимое значение «малой родины» в духовной и душевной жизни Тютчева. Как уже говорилось, судьба поэта сложилась таким образом, что в юности он расстался с Овстугом на четверть века и, вернувшись в родную усадьбу лишь в 1846 году совершенно зрелым человеком, поначалу воспринял родные места даже с какой-то отчужденностью. Поселился Тютчев в Петербурге, и самые разные житейские и служебные обстоятельства постоянно препятствовали его поездкам в родное гнездо. Нельзя не сказать и о трудности пути; до прокладки железных дорог путешествие из Петербурга в Овстуг и обратно занимало полмесяца.

  Тем не менее Тютчев хотя бы ненадолго — подчас всего лишь на десяток дней — выбирался в Овстуг через каждые полтора-два года. Он вынужден был прекратить эти регулярные поездки в Овстуг лишь с 1858 года, когда занял ответственный пост председателя Комитета цензуры иностранной.

  В Овстуге и его окрестностях Тютчев создал более двух десятков прекраснейших своих творений (здесь следует напомнить о том, что поэтическое наследие Тютчева — особенно если не считать так называемых «стихотворений на случай» — количественно очень невелико). В 1854 году поэт писал жене:

  «…Когда ты говоришь об Овстуге, прелестном, благоуханном, цветущем, безмятежном и лучезарном, — ах, какие приступы тоски по родине овладевают мною, до какой степени я чувствую себя виновным по отношению к самому себе, по отношению к своему собственному счастью… Но, увы, у меня в данную минуту в кармане нет ни копейки…»

  Можно привести немало таких тютчевских высказываний. Через десяток лет, в 1863 году, Тютчев пишет о том же: «Когда ты говоришь об Овстуге, о благе, которое мне принесли бы покой и свежесть, ожидающие меня там, — я совершенно разделяю твое мнение… Но, увы, как добраться до этого рая… Овстуг — непризнанный и столь мною пренебрегаемый. Ах, какое жалкое существо человек, — подобный мне человек!..

  …Видел Полонского… Он в восторге от Овстуга и от своего пребывания у вас и жалеет только, что оно не продлилось недели и месяцы. Слушая его рассказы, я испытывал некоторую, даже большую зависть. В самом деле, я чувствую каждый день как бы тоску по родине, думая об этих местах, которыми я так долго пренебрегал…»

  Только в конце жизни Тютчев обрел возможность постоянно навещать Овстуг, и с 1868 года он, вплоть до начала своей предсмертной болезни, приезжал на родину каждое лето.

  Быть может, с наибольшей ясностью все значение Овстуга для Тютчева выразилось в том факте, что Овстуг как бы умер вместе с поэтом. Наследники Тютчева вывезли из усадьбы все, что представляло в их глазах ценность (вплоть до паркета, сделанного из ценных пород дерева; он настелен в усадьбе Мураново), и бросили свое родовое гнездо на произвол судьбы. Дом поэта пришел в запустение и к началу Первой мировой войны был разобран…

  



1 А.И. Остерман-Толстой — внук Матвея Андреевича Толстого и Анны Андреевны Остерман; так как род Остерманов по мужской линии прервался, Александру Ивановичу было разрешено зваться двойным именем (дабы сохранить прославленную фамилию).